Все главное лично для моей роли в этой драме началось 25-го днем – около двух. В 11.30 я впервые поговорила с теми, кто захватил заложников, по мобильному телефону – и они согласились встретиться. В 13.30 прибыла в штаб по проведению операции. Еще около получаса ушло на согласования: кто-то неизвестный за хлопающими дверьми что-то решал:
Наконец подвели к черте у кордона из грузовиков. Сказали: “Иди попробуй. Может, удастся?”. Со мной пошел доктор Рошаль. Протопали до дверей, не помню как: страшно. Очень.
И вот мы входим в здание. Мы кричим: “Эй! Кто-нибудь!”
В ответ – тишина. Такое ощущение, что во всем этом здании – ни души.
Я кричу: “Я – Политковская! Я – Политковская!”. И медленно поднимаюсь по правой лестнице – доктор говорит, что знает, куда идти. В фойе второго этажа опять тишина, темнота и холодно. Ни души. Кричу опять: “Я – Политковская!”. Наконец от бывшей барной стойки отделяется человек.
На лице – неплотная черная маска, черты лица вполне различимы. По отношению ко мне он не агрессивен, доктор же вызывает в нем неприятие. Почему? Я не понимаю. Но на всякий случай стараюсь гасить заполыхавшие было эмоции. “Что, доктор, карьеру делаешь?” – талдычит “маска”. А доктору-то – 70 лет, и он академик, и он уже так много важного сделал в жизни, что ни о какой карьере ему думать нет смысла, – она уже давно сделана.
Я об этом и говорю. Начинается легкая перепалка. Понятно, что надо “сбить градус”, иначе… В общем, ясно, что может быть иначе.
“Легкая маска” отходит в глубь затемненного фойе и продолжает бубнить: “Ты почему, доктор, говорил, что лечил чеченских детей?”. Какие-то еще неприятные окрики, но довольно невнятно, и поэтому передаю смысл: ты, доктор, выделяешь чеченских детей, значит, чеченские дети не такие, как остальные; мы, чеченцы, что – не люди?..”
Известная песня. Вмешиваюсь, но не потому, что надо вмешаться, а просто терпеть больше нельзя. Говорю: “Все люди одинаковы. У них одна кожа, одни кости, одна кровь”.
Неожиданно эта не слишком оригинальная мысль действует примирительно. Я прошу разрешения сесть на единственный стул посреди фойе, метрах в пяти от барной стойки, потому что ноги ватные.
Разрешают сразу. Подошвы туфель скользят по какой-то раздавленной на полу красной гадости. Осторожно всматриваюсь в этот жуткий низ, потому что очень боюсь показаться слишком любопытной, но еще сильнее боюсь встать ногой в застывшую кровь. Но, слава богу, это какая-то бывшая сладость. Может, фруктовое мороженое. Дрожь чуть отступает, раз не кровь.
Ждем минут двадцать – это послали “за старшим”. Пока он все никак не идет, сверху, с балкона, то и дело свешиваются головы в масках. Одни маски – полные, закрывающие лица так, что невозможно определить черты лица. Другие – легкие, как у первого, стоявшего за стойкой.
– Это ты была в Хотунях? – спрашивают головы.
– Я.
“Головы” довольны. И эти Хотуни (село в Веденском районе), получается, как мой пропуск сюда: была – значит, можно поговорить.
– А вы откуда? – задаю вопрос тому, кто за стойкой.
– Я – из Товзени, – отвечает. – Тут много из Товзени и вообще из Веденского района.
Следует непонятное месиво творящейся трагедии: одни “маски” приходят, другие уходят – уплывающее в никуда время сжимает сердце дурацкими предчувствиями… А “старшего” все нет. Может, нас сейчас просто расстреляют?
Наконец выходит человек в камуфляже и с полностью закрытым лицом, коренастый, нехудой и с точно такой же выправкой, как у наших офицеров-спецназовцев, обращающих серьезное внимание на физподготовку. Говорит: “За мной”. Ноги совсем подкашиваются, но бреду. Оказывается, это и есть “старший”.
Мы оказываемся в грязной бытовке при разгромленном буфете. Сзади – кран с водой. Кто-то ходит за спиной, я поворачиваюсь; понимаю, что это выглядит нервно, но… Куда деваться? Можно подумать, у меня есть опыт общения с террористами в экстремальных условиях… Возвращает к холодному рассудку сам “старший”:
– Не смотреть назад! Со мной разговариваете, на меня и смотрите.
– Кто вы? Как вас называть? – спрашиваю, не слишком надеясь на ответ.
– Бакар. Абубакар.
Маску он уже поднял на лоб. Лицо – открытое, скуластое, тоже очень милитаризованно-типичное. На коленях автомат. Лишь в самом конце разговора он положит его за спину и даже извинится: “Я так привык к нему, что уже не чувствую. И сплю с ним, и ем с ним, всегда с ним”. Да и без этих объяснений уже все вижу: он из поколения тех чеченцев, которые воюют всю свою жизнь.
– Сколько вам лет?
– 29.
– Воевал в обе войны?
– Да.
– В Грузии отсиживался?
– Нет. Я из Чечни не уходил.
Есть такое поколение современных чеченцев: Бакар – из тех, кто десять последних лет не знал ничего, кроме автомата и леса, а до этого только и окончил, что школу, и так, постепенно, жизнь в лесу для них стала единственной, какая вообще возможна. Судьба без вариантов.
– Поговорим о делах?
– Ладно.
“Сначала – о детях старшего возраста. Надо отпускать, они дети”. – Об этом первым делом попросил с “ними” разговаривать Сергей Ястржембский, помощник президента России.
– Дети? Тут детей нет. Вы забираете наших на зачистках с 12 лет, мы будем держать ваших.
– Чтобы отомстить?
– Чтобы вы почувствовали, как это.
Я буду возвращаться к детям еще много раз – с просьбами хотя бы сделать для них послабления. Например, разрешить принести еду. Но ответы будут категоричные:
– Нашим не дают есть на зачистках, пусть ваши тоже терпят.
В моем списке – пять пунктов просьб: пища для заложников, предметы личной гигиены для женщин, вода, одеяла. Забегая вперед: удастся договориться только о воде и соках. В том смысле, что я буду их носить, кричать снизу, что принесла, и тогда меня будут пускать.
– Я смогу прийти несколько раз? Я не смогу принести много за один раз… Людей очень много. Может, разрешите, чтобы со мной был кто-то из мужчин?
– Хорошо.
– Можно, тоже наш журналист?
– Да. И еще кто-нибудь из Красного Креста.
– Спасибо.
Начинаю спрашивать: чего они хотят? Но политически Бакар сильно “плавает”. Он – “просто воин”, и больше ничего. Он объясняет, зачем ему все это и почему, длинно и нечетко, и из этого можно выделить четыре пункта. Первый: Путин должен “сказать слово” – объявить об окончании войны. Второй: в течение суток продемонстрировать, что слова не пустые, – например, из одного района вывести войска.
– Из какого района? Из вашего? Веденского?
– Ты что – грушница? Допрашиваешь, как грушница. Все, уходи!
Уходить, понимаю, нельзя, хотя очень-очень хочется. Поэтому я слышу, как я почти оправдываюсь, – дура, конечно:
– Поймите, надо же знать, чего вы хотите. Причем точно знать. Иначе… – Я то и дело спотыкаюсь о самое себя. Мой мозг трудится над непосильной проблемой, как максимально облегчить участь заложников, раз уж они согласились говорить со мной, но и достоинство не потерять, – и пробуксовывает, увы. Чаще я не знаю, что говорить дальше, и лепечу какие-то глупости, только бы Бакар не сказал: “Все!” – и я бы ушла ни с чем, не выторговав ничего…
Так подходим к третьему пункту “их” плана. Тут как раз Бакару на мобильный звонит Борис Немцов. Этот аппарат боевики изъяли у одного из заложников, музыканта “Норд-Оста”, и теперь ведут по нему все свои разговоры. На этот же мобильный после Немцова Бакару позвонят “из дома” – из Веденского района Чечни.
Бакар, разговаривая с Немцовым, начинает сильно нервничать. Позже он станет мне говорить, что Немцов, мол, его водит за нос, вот сказал накануне, что война в Чечне может прекратиться, а зачистки сегодня, 25 октября, возобновились… И тогда я спрашиваю:
– А кому вы поверите? Слову кого с подтверждениями о выводе войск вы доверяете?
Оказывается, лорду Джадду.
И переходим к “их” третьему пункту. Он прост: если будут выполнены первые два, заложников они отпустят.
– А сами?
– Останемся воевать. Примем бой и умрем в бою.
– А вы, собственно, кто такие есть? – сказала и испугалась: “Господи, я что-то осмелела!”
– Разведывательно-диверсионный батальон.
– Весь тут?
– Нет. Только часть. У нас был отбор для этой операции. Взяли лучших. Так что умрем мы – все равно будет кому продолжить наше дело.
– Подчиняетесь Масхадову?
Вижу замешательство и снова – крайнее недовольство. Сбивчивые объяснения можно свести к формуле: “Да, Масхадов – наш президент, но мы воюем сами по себе”.
Собственно, это подтверждение самых плохих опасений: отряд – из тех, кто сами по себе в Чечне. У них – своя автономная война, и она предельно радикальна. И плевать по большому счету они хотят на Масхадова – за то, что он не радикален. Я продолжаю:
– Но вы ведь знаете, мирные переговоры ведут Ильяс Ахмадов в Америке, Ахмед Закаев в Европе – представители Масхадова. Быть может, вы с ними свяжетесь сейчас? Или давайте я наберу их. Дело у вас одно.
– Зачем это? Они нас не устраивают. Они ведут эти переговоры медленно, потому что над ними не капает, а мы в лесах умираем. Они нам надоели.
Больше пунктов в “их” плане нет. Бакар добавляет от себя много сильных фраз: “Полтора года люди просились, чтобы стать камикадзе и сюда прийти”, “Мы пришли умирать”: Собственно, я и не сомневаюсь, что тут обреченные и готовые умереть, унося с собой столько жизней, сколько сами и захотят.
Звонит мобильный, Бакар слушает, начинает покрикивать и шуметь: “Не звоните сюда больше никогда. Это офис. Вы мешаете моему бизнесу”.
– Можно поговорить с заложниками?
– Нельзя. Нет. – Но через пять минут – “брату”, сидящему у меня почти за спиной: – Приведи, ладно.
Тот выводит из зала перепуганную красивую девушку Машу. Она ничего не может сказать от ужаса и слабости – заложники ничего не ели.
Бакар раздражен ее лепетанием и велит ее увести: “Давай другую, постарше”. Пока “брат” ходит в зал и обратно, Бакар объясняет, какие они тут благородные. Мол, вот сколько тут красивых девушек в их власти – а Маша действительно очень красивая, – но только желания у них нет, все силы отданы борьбе за освобождение своей земли. Я так понимаю его слова, что я еще и должна быть ему благодарна, что Машу они не изнасиловали.
Чуть-чуть говорим о морали и нравственности, если так можно выразиться.
– Не поверите, но морально мы чувствуем себя тут лучше, чем за все три года войны. Мы наконец делаем дело. Мы – в своей тарелке тут. Нам лучше, чем когда-либо. Нам будет хорошо умереть. То, что мы приняли участие в истории, – большая честь. Не верите? Вижу, что не верите.
А я очень даже верю. Уже год, как эти разговоры идут в военно-чеченской среде. На фоне бездействия виртуального Масхадова многие боевые отряды просидели всю зиму в лесу и дошли до ручки: и выйти нельзя, и воевать не получается, надо что-то предпринимать, а приказа от главнокомандующего нет… По мере роста этих настроений отряды или распадались, или радикализировались, параллельно фактически начиная самостийную войну, где Масхадов – никакой не авторитет.
“Брат” приводит еще одну красивую девушку в стадии крайнего нервного истощения.
– Я – Анна Андриянова, корреспондент “Московской правды”. Вы, там, поймите: мы уже приготовились умирать. Мы поняли: страна нас бросила. Мы – новый “Курск”. Если хотите спасти нас, выходите на улицы. Если пол-Москвы Путина попросит, мы выживем. Нам тут ясно: если мы сегодня здесь умрем, завтра в Чечне начнется новая мясорубка, и это потом опять придет сюда, к новым жертвам.
Аня говорит, не останавливаясь. Бакар нервничает, но Аня этого не чувствует. Опять очень страшно, что Бакар начнет демонстрировать силу.
Наконец Аню уводят. И мы договариваемся, что я сейчас займусь тем, что буду носить в здание воду. Бакар неожиданно добавляет от себя: “И соки можете принести”.
– Для вас?
– Нет, мы умирать готовимся, мы ничего не пьем, не едим. Для них.
– А может, еды? Хотя бы детям.
– Нет. Наши голодают, вот пусть и ваши будут голодать.
Выхожу на улицу. Доктор Рошаль, оказывается, уже ушел. Начинает лить дождь. Черт, как некстати. Думаю: “Вот, зонта нет, я похожа на мокрую курицу”, – действительно, надо же о чем-то думать.
Собираем деньги по карманам и кошелькам, у кого что есть, – те, кто стоит поблизости. Журналисты сбрасываются первыми, еще – пожарники. Кто-то бежит в ближайший магазин за соками. Оказывается, что никаких соков “от имени государства” под рукой у представителей государства на сей момент нет. Это странно, но размышлять некогда. Есть лишь одно понимание: скорее! Скорее! Пока “те” не запретили! Пока “те” позволили!
Появляется сок. Мы с Романом Шлейновым (коллегой, завотделом “Новой газеты”) берем по две упаковки в руки и пытаемся идти. Справа – офицер МВД, слева – офицер ФСБ. Они ссорятся. У того, что из МВД, – приказ, чтобы мы шли, раз это помощь заложникам и возможность контактировать с бандитами как можно дольше. У того, что из ФСБ, – приказ не пускать.
Они переругиваются. Льет дождь, стоим, как дураки, посреди всех снайперов и ждем, как мне кажется, когда кто-то начнет стрелять. Наконец ФСБ дает “добро”: “Идите”.
Потом – еще ходка и еще. Уже темно. Бандиты сказали: “Дотемна успевай”. Но пока подвозили соки “от лица государства” – следующую порцию, – прошло преступно много времени.
На третьей ходке нам навстречу выпустили группу мужчин-заложников. Я боюсь сказать даже слово, чтобы не началась стрельба. Просто: “Здравствуйте”. Они отвечают. Их спускают гуськом. Мимо идет молодой парень в черном концертном костюме и белой рубашке. Наверное, артист оркестра. Он коротко шепчет: “Нам сказали, нас начнут убивать в десять вечера. Передайте”.
В следующую ходку я просто молча киваю ему, встретившись глазами: мол, сказала, кому надо. Это заложников опять сводят по ступенькам нам навстречу. Образцово-показательно сводят? Взяв свой груз – упаковки с соками, “мой артист” шепчет на обратном пути: “Понял”.
Бандиты вдруг начинают сильно нервничать. Покрикивают, похаживают. Сверху кричит заложник: “Принесите дезинфицирующие средства. Очень нужно. Мы же просили”. Его прогоняют. Я прошу разрешения принести эти средства в следующей ходке, но следует уже полный на все отказ.
– Ну хотя бы еды? Чуть-чуть? Детям? Пожалуйста…
– Мы подыхаем с голоду, вот и они пусть подыхают с голоду. Уходите.
Этот день в истории заканчивался. Дальше был штурм. А я теперь все думаю: все ли мы сделали, чтобы помочь избежать жертв? Большая ли это “победа” – 67 жертв (до больниц)? И была ли лично я кому-то нужна со своими соками и попытками на краю пропасти?
Мой ответ: нужна. Но сделали мы не все.
Потому что очень многое у нас впереди, несмотря на то, что слишком многое у нас позади. Трагедия “Норд-Оста”, родившаяся не на пустом месте, – не конец. Теперь мы будем жить в вечном страхе, провожая из дома детей и стариков. Встретимся ли еще? Именно так, как жили все последние годы люди в Чечне.
У нас всего два варианта.
Первый: мы наконец осознаем, что чем больше чрезмерной силы там, чем больше крови, жертв, похищенных и униженных, тем больше тех, кто хочет за это мстить, несмотря ни на что и вопреки всему. Тем больше новых рекрутов в среду желающих умереть в отмщении.
А так как эта война будет проходить не на поле боя, а рядом с нами и с участием людей, которые не имеют к этому никакого отношения, – всех нас с вами, то это значит: мы обречены на новый “Норд-Ост”, на то, что нигде никто не будет себя чувствовать в безопасности – как выходя на улицу, так и сидя в собственной квартире. Человек, загнанный в угол, будет придумывать все более и более хитроумные способы отомстить.
Второй вариант – трудный, напряженный, но хотя бы с направлением к улучшению: надо начинать разговаривать с тем, кто держится на последнем волоске своей власти, – с Масхадовым. Иначе мы обречены только на переговоры, подобные “норд-остовским”, по лекалам безнадежности. Когда на кону – жизни безвинных.