Спектакль вышел на сцену под Новый год, когда все кажется гаданьем на будущее. «Лес» Кирилла Серебренникова посвящен «Советскому Театру и Всеволоду Мейерхольду». Текст сохранен. А сюжет перенесен в 1970-е. Отличный актерский ансамбль. Чем дальше в «Лес», тем громче хохочет эхо зала.
Мирная родная скверна 1970-х так узнаваема, что в антракте критики нежно вспоминают выезд ГИТИСа «на картошку». Мирная родная скверна — так тверда в «своем», так ограниченна, так самодовольна, так непролазна… что ничем иным эта история окончиться не могла.
В финале «Леса», на свадьбе Гурмыжской и «гимназиста» себе на уме, детский хор поет, вытянувшись в струнку, песню советских композиторов «Беловежская Пуща». Школьники восторженно коченеют (таких детей, казалось, уж нынче и не найдешь). Разомлевшую грубоватую, хваткую «мать-помещицу», вкусившую красивой жизни, поздравляют с новым счастьем! Ее тихий избранник Буланов вырастает на глазах и железным голосом предлагает видеть в нем «самого горячего защитника наших интересов и привилегий».
И думаешь: кто ж заплатит за веселый, не замеченный никем среди страстишек и темных счетов переход усадьбы Пеньки в твердые руки? Первым, натурально, Несчастливцев (Дмитрий Назаров): отпетый и патетический. Даже слишком знакомый типаж ушедшей эпохи… Он так прижимает к груди белые крылышки, актерские и ангельские, сброшенные с плеч замужней Аксюшей, точно уличного котенка гладит.
И видно: идти ему с этими крылышками уже вовсе некуда.
Общественный деятель, новый хозяин и санитар леса железным тенором спрашивает непутевого наследника усадьбы, промотавшего все: «Геннадий Демьянович, вы, кажется, ехать потом сбираетесь? Так не пора ли вам?».
«Давно я, брат, сбираюсь!» — бормочет Несчастливцев. И взрывается ключевой репликой: «Что им мешать? Пусть живут, как им хочется!».
Вся советская свадьба-свадьба-свадьба гуськом, изломанной цепью пляшет очень страшную летку-енку. Художественно это лучший момент в «Лесе» Серебренникова. Четырехчасовой пасьянс сошелся: такая Гурмыжская могла выбрать только такое счастье. И что ж ей мешать, правда? Но…
Жаль Несчастливцева. И Счастливцева (Авангард Леонтьев). Жаль Аксюшу, сыгранную Анастасией Скорик: не по годам разумную девочку, которой здесь ничто не опора и не защита. Ни тетрадка с ролью Офелии («в Шекспира» и святое творческое горение эта девочка уже не верит), ни «отецкий сын», приблатненный балбес Петр (Олег Мазуров). Эта Аксюша росла среди пней сведенного леса — без опоры, на ветру. Но глаза у нее еще человеческие. Плечи прямые. И не развит защитно-хватательный рефлекс.
Такая порода спокойных сирот рубежа эпох. Тоже очень узнаваемая.
…Сюжет «Леса» закругляется с неумолимой последовательностью. Сколько ни плутали в чаще, пришли к исходной точке. В тот же бурелом. Мирная скверна 1970-х с банкетными столами, эстрадой ГДР и Шиллером, дозволенным цензурой, подступает совсем близко.
И до чего же не хочется возвращаться назад — в усадьбу Пеньки.
Впрочем, это субъективное ощущение зрителя.
Объективно о спектакле рассказывает главная его героиня.
Исполнительница главной роли Наталья ТЕНЯКОВА — в эксклюзивном интервью «Новой»
— Наталья Максимовна, говорят, что вы давно хотели сыграть Гурмыжскую. И что вам эту роль нагадали на прошлый Новый год.
— Нагадали — да. Но не было это моей мечтой! Правда, я играла в учебном отрывке «Леса». Подруга была Улитой, я — Гурмыжской. И наш учитель Зон сказал: «Сыграешь ее обязательно! Но не сейчас. Сейчас еще шейка очень тоненькая»… Это было на первом курсе, в семнадцать лет.
— Но в М.Х.Т. вырос странный «Лес». Не Шишкин его писал, не Билибин. Это нашенский лес, всегда готовый к лесоповалу. Зеленое золото красной Родины. И даже щепки уже летят… Как вы отнеслись к тому, что Серебренников перенес действие пьесы на 100 лет вперед?
— Он с самого начала сказал: не будет никаких фижм, мы забудем рюши, кринолины. Еще сказал: я ничего не знаю про XIX век, кроме литературы. И этих людей не знаю и не понимаю. А ближе я уже чего-то чувствую. Поэтому давайте похулиганим! Сыграем историю из XX века.
Нет, мне было весело, очень весело с Кириллом и с его трактовкой. Он образованный, начитанный, воспитанный. Мама-папа хорошие. Думающий, нормальный человек. Только ему скучно все это… все наше прошлое.
Конечно, никто не мог в России 1970-х продавать лес. Были богатые женщины — партийные вдовы, генеральши — но лесом торговать они не могли. Но у нас ведь ясно: она все уже продала задешево! Имение вовсе не зря называется Пеньки. Леса-то явно нет: остались одни фотообои…
Кстати: все мои костюмы для «Леса» придумал лично Кирилл. Был на всех примерочках, в мелочи входил. Откуда только знает?
— Ваша Гурмыжская с ее строгим директорским жакетом, задушевной вульгарностью советской гранд-дамы, бдительным недоверием к самым порядочным домочадцам, плотоядной страстью к тихому мальчику, который явно скрутит ее в бараний рог, к финалу кажется чуть не символом эпохи. И даже не брежневской, а нашей. Сама дамочка глядела, сама выбирала. А теперь, вестимо, сама же пожнет судьбу.
И все время думаешь: такая ничего иного и не могла выбрать.
— Да нет! Никакой такой глобальной политики в мыслях у нас не было! Я играю женщину, которая на старости лет влюбилась по-черному, втюрилась, втюхалась в мальчишку… Ну это ж бывает!
А поскольку она женщина богатая — пока еще… — она может себе эту страсть все еще как-то позволить, что ли. Дама эта кое-что понимает: ну не совсем же она у меня кромешная дура?! Но получится драматично для нее самой. Не все она просчитала. Мальчик-то, конечно, ее скрутит… Юрочка Чурсин, выдумщик и импровизатор, — он такого гимназиста Буланова и сыграл.
Раиса Павловна заплатит за выбор. Она, конечно, в угаре действует. Но так поступать нехорошо. И не надо думать, что лес заново вырастет, все само заколосится в этом имении. Нет. Не заколосится. Все веселились-веселились, ножками дрыгали-дрыгали… А вышло грешно. В нашем финале это все есть.
— Долго «Лес» репетировали?
— С сентября. Было около пятидесяти репетиций — это хорошее число. Даже сорок, на мой взгляд, достаточно, если все на сцене понимают друг друга.
— Вы ведь понимаете друг друга? Вам явно самим весело играть…
— Да! Женя Добровольская ловит на лету, лепит ключницу Улиту просто из воздуха. Откройте пьесу: там же ничего внятного про Улиту нет! А Женя пошла по пути «сыризма». Знаете, что такое «сыры», «сырихи»?
— Старое московское театральное словцо. Чуть не из 1930-х.
— «Сыры» — поклонники, которые толпами ходят за актерами. «Сырами» их называют, потому что на Тверской, где теперь «Данон», много-много лет был знаменитый магазин «Сыр». И там у них была точка встречи: они в стайки сбивались и шли кому-то поклоняться. Женя явно там свою Улиту нашла.
Дмитрий Назаров как партнер — каменная стена! И так жалко его Несчастливцева. Авангард Николаевич Леонтьев, Аркашка Счастливцев, к нам не сразу пришел, он репетировал в «Тартюфе». Пришел понаблюдать — и сразу же с удовольствием включился. Купец Восмибратов у нас замечательный — Саша Мохов из «Табакерки». И как-то все шло очень легко и надежно. Без мук!
Работали, придумывали. Отбрасывали даже больше, чем осталось. Но пьеса такая большая, что нельзя не отбрасывать: все равно «Лес» идет четыре часа. И антракт длинный — из-за смены декорации. Ведь там такая махина, что театр еще нанимает солдатиков — двигать эти платформы.
— То есть полная советская власть? Включая стройбат за сценой!
— Получается так… И дамы зрелых лет, которых Серебренников «сделал» из соседей-помещиков в пьесе, — они, конечно, очень советские. Они такие и были: в управлениях культуры, в райкомах. Завучи, директора школ… А для Гурмыжской они ведь очень-очень авторитетны! Особенно по части морали.
— «Помещицы» у Раисы Максимовой и Киры Николаевны Головко вышли очень забавные. И страшные. Особенно старшая соседка: были, были еще в 1970-х эти насмерть перепуганные дамы из бывших, принявшие советскую власть раз и навсегда. Большие оптимистки, как правило. Звонкоголосые, с барской молочной сединой. На правый лацкан жакета так и просилась камея. На левый — орден Ленина.
Я в детстве, смотря на них, никогда не знала: смеяться ли? злиться? плакать? Наверно, плакать: ни на что другое у «младшеньких» права нет.
— Но Кира Николаевна Головко замечательно смешно этот типаж сыграла! Как из прошлого вынула: я тоже этих дам узнаю. Она ведь у нас самой первой, только появляясь на сцене, вносит в спектакль ноту настоящей эксцентрики.
— Меня когда-то ошеломило, что для 17-летней Киры Головко делала сценический костюм Надежда Ламанова. В 1940 году для пьесы Булгакова «Последние дни». Кира Николаевна, самая юная в труппе МХАТа, была в роли Натальи Гончаровой. И вот она же играет в «Лесе» 2005 года…
— А что было, когда Серебренников узнал, что Кира Николаевна Головко видела «Лес» Мейерхольда! Что Кира Николаевна играла Аксюшу в мхатовском «Лесе» 1948 года! Кирилл нашу Киру буквально, физически носил на руках. Кричал, что она — его талисман. Да это общий наш талисман!
— Гурмыжская-1971 резко контрастирует с другой вашей мхатовской героиней: с Анчей из пьесы Когоута «Нули». Самоуверенная советская хозяйка усадьбы Пеньки — и грустная пражская сирота «из недобитков», нашедшая себе верную экологическую нишу кассирши в уличном сортире. Там уж Анче не страшно: дальше падать некуда. Они ведь сверстницы? Во всей Восточной Европе поколение было смешано из этих двух типажей…
— Конечно, это история той же эпохи. Но «Лес» — смешной, горький, злой. А сюжет «Нулей» — трагедия, хоть и с элементами фарса. И в «Лесе», и в «Нулях» много сказано про поломанные судьбы. Про судьбы, оставшиеся навсегда в туалете. Уж Анча своему времени заплатила по полной ставке. За чужие грехи. Но и за свои. За слабость. За то, что перед жизнью не устояла.
— Наталья Максимовна, все-таки кто первым заплатит в «Лесе» по общим запутанным счетам? Аксюша, Несчастливцев, Счастливцев?
— Счастливцев с Несчастливцевым — тоже памятники эпохи. Они оба поломанные люди. Неудачливые актеры — что может быть страшнее? Это целое поколение, спившееся в сторожах, по котельным. Да только ли актеры? Были писатели, философы, художники… конечно, они все из того же самого леса.
— Но и другая мысль возникает. В 1970-х ходили в «молодых» до седин. Теперь открылась даже не зеленая улица, а прямо-таки Комсомольский проспект. И думаешь в первом акте: вот Алвис Херманис ставил «Ревизор» в стиле «совка». У него вылеплены все детали — с яркой чувственной точностью отвращения. Серебренников делает почти то же, но намечает время мазками, бегло, в расчете на опыт (и на хохот) зрителя. Так не слишком ли быстро стали сейчас выходить на сцену спектакли?
— Нет, мне так не кажется. И потом: я же помню, сколько Лев Додин когда-то сидел в подмастерьях! Это счастье, что он стал собою… А мог не стать. И не было бы Додина. И об этом сегодня уже б не помнили — и не знали.
А от чего сбежал Барышников, знаете? Ему поставила вечер балетмейстер из Эстонии. Был худсовет. И сказали: «Ну рано тебе еще, Ми-ша: ра-но! Вот «Жизель» потанцуй…». И Миша при первой возможности сбежал! Он понял, что не имеет права закапывать свой талант. Ему Бог дал то, что дает раз в столетие. Он не может закопать это… вместе с Жизелью. На том же сельском кладбище под луною… И сбежал, отрывая от себя куски сердца.
Видели же мы Несчастливцева — Назарова, вспомнили только что поколение 1970-х. А начало 1990-х, когда театр никому не был нужен? Сколько загубленных ребят — потому что не было работы. Никакой.
Сейчас… да это же и есть счастье! Пусть ошибаются, пусть спешат — но пусть работают.
— Вам напомнили какие-то декорации ваши личные 1970-е?
— Нет уж… К моим 1970-м эти декорации не имеют никакого отношения. Таких хрустальных люстр, радиол, кресел у нас сроду не было. Помню другие семидесятые: мы еще жили в Питере. Пришел наш друг Сергей Никулин. Я сижу, шторы задернуты. А Юрский только что вернулся из Чехословакии. Привез ценную вещь — портрет Кафки. Никулин спрашивает: «Что это с вами?». Я отвечаю: «У нас депрессия…».
Никулин говорит: «Наташа! А что ж у вас может быть, кроме депрессии? Раздерни шторы. Сними портрет Кафки! Повесь портреты советских композиторов — и сразу все изменится!».
Нет, у нас такого великолепия не было. И как-то не жаль. Впрочем, одна подруга мне с укором сказала после премьеры: «Ну почему ты так в жизни не одеваешься, Наташ?!». Я развеселилась, а моя умная дочь Дарья сказала: «Мам, ну ты бы ответила строго: «Потому что это дорого…».
— А я очень конец 1970-х вспомнила, увидев станционную декорацию. Мглистые стекла, грязные кружки на столах, гремят поезда… Счастливцев с Несчастливцевым стоя пьют пиво в буфете. Я была тогда школьницей. Ездила вместо уроков дышать поэзией — вот как раз по таким станциям. Выбитый асфальт, драные афиши, трепаные флоксы на площади. Пирожки у баб в цинковых кастрюлях: жареные мятые варежки с повидлом. Такие же стекла. Дождь. Где-то, верно (как на сцене в вашем «Лесе»), алым неоном горит цитата. Из классика: «А не удавиться ли мне?».
— Да… Это у нас было. Но то же, так же было и десять лет назад, когда мы часто ездили в Щелыково. Как раз в те самые края, в пенаты Островского.
Мглистые стекла, забытые, темные вокзалы: все это уже в Костроме начиналось. В Кинешме сойдешь с поезда — попадешь именно в такой станционный кабак. Да именно таким в тех местах все и сейчас осталось…
А знаете, кстати, как умер Островский? В Щелыкове, после пожара. Его ж сожгли собственные крестьяне в имении.
— Это ведь был мирный 1886 год. Как «сожгли»? В обстоятельной биографии (выпуска тех же 1970-х годов) умирает Островский от сердца. Благостно, с тревожной думою о народе.
— Ну да, именно с думою. Не живьем, конечно, его сожгли. Но пустили летом, при нем, «петуха» по имению: пропали все овины, весь урожай. Дом подожгли. Хотя Островский к крестьянам относился очень хорошо. Заботился… И он впал в глубокое отчаяние после пожара. Оттого и умер.
Беседовала Елена ДЬЯКОВА