На ленинградской дамбе в средневековых декорациях снимается фильм о будущем. С режиссером беседует наш специальный корреспондент Андрей Чернов

Циркач отхлебывает из пластиковой бутылки бесцветную жидкость и из-за края кадра дует на горящий факел. Факел взрывается, как: (почему-то не могу найти сравнения). «Спирт?» — спрашиваю с завистью. На дамбе, где последние дни доживает декорация таверны «Серая радость», сегодня всего лишь минус десять. Но снимается осень, и помрежи посыпают снег желтым балтийским песочком. Циркач-пиротехник смеется: гаишник на той неделе после съемок остановил, принюхался и только рот раскрыл: «Что пил?» — «Керосин». — «…Зачем?» — «Да артист я». — «Что, настолько?»

Ярмольник говорит, что на второй год съемок понял секрет Германа. Все летом снимают лето, а зиму зимой. Этот же ровно наоборот.

Ярмольнику хорошо. Он весь день репетирует без грима — в шапке и куртке. И только в кадр выходит Руматой — в сверкающих под прожекторами легких латах. Хуже барону Пампе, то есть Юрию Цурило: вряд ли накладной живот так уж его греет.

К ночи Герман увидит, что Юра уже падает (весь день вертолетным винтом крутил двуручный меч перед замороженными мордами серых), и после второго дубля съемку прервет.

И только тогда соображу, что именно так явственно напоминал клубящийся огнем керосиновый огнемет, — 11 сентября.

— Алексей, о чем ты сейчас думаешь, когда снимаешь этот фильм?

— Ну видишь ли… Вообще у меня в последнее время худые отношения с окружающей средой. Знаешь, при Брежневе такое было, когда жена прятала от меня Пастернака, Ахматову и Мандельштама. Особенно последние стихи Мандельштама. Я не мог спастись от мысли, как же ему было страшно. И не важно, великим он был человеком или нет. Это не имеет отношения к мастерству… И еще были ударом письма Платонова Сталину. Потом это куда-то ушло… А сейчас я живу в странной растерянности. Все, что делается в Москве, вроде бы правильно… Вертикаль какую-то выстраивают, эту дикую Думу укрощают… Ну словно пришел Александр III и сказал, что реформы надо подморозить. И при нем страна полегче жила… Так почему же один вопрос лезет в голову… что, и вот в этом я умру?… Так… Восстановили гимн. Ну вроде, что мне гимн? Я его не исполняю, на заседания больших начальников, где он будет звучать, не хожу. Я, правда, написал президенту письмо, что не может быть у России такого гимна. Он не ответил… Ну имеет право.

Но ведь когда-нибудь может случиться, что я должен буду встать. Встану на музыку, которую заказал кремлевский людоед. Самый обыкновенный людоед. И я должен буду стоять, в голове невольно будут возникать строчки гимна, которые я знаю с детства, — не нынешние сглаженные, а слова о великих убийцах. И я буду ощущать, как на меня смотрят миллионы погубленных людей, смотрят с Колымы, Инты или, кстати, Соловков. И что мне с этим делать? Как мне с этим жить? А главное, зачем?

— Но мы же хотели стабилизации?..

— По-моему, произошла дестабилизация. Потому что общество, которое вернулось к этому гимну… Пойми, я за Путина… И премию президентскую он мне дал. И снимать дает. Но что-то так мешает… Мешает жить. Понимаешь? И не потому, что завтра придут и меня загребут. Если такое начнется, они сначала друг друга загребать будут. Но гимн — это для меня глобальный удар. А про то… Ну я всегда жил в ожидании войны. Только вслед за Евгением Шварцем думал, что она будет другая.

— Прости, не понимаю.

— А, ну да, этого, наверное, никто не знает. В последние годы своей жизни Шварц сходил с ума от постоянного ощущения «желтой опасности». Он был уверен, что вот-вот начнется война с Китаем. А началась другая война — религиозная. И она будет идти, идти и идти… Вот и чеченцы с нашей помощью сформулировали смысл жизни…

— Национальную идею?

— Можно сказать и так. Помнишь, какой смысл жизни сформулировали буры в своей Южной Африке? Ну что мы в России про них знали? «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне». Однако на каждом углу шарманки надрывались. А что получилось из «моего Трансвааля»? Апартеид ЮАР.

— Можно взять песенку и поближе: «Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде…»

— Сейчас смысл жизни будет появляться у многих и многих народов. Мы живем при начале новой мировой войны.

— Позволь, не буду сегодня с тобой спорить.

— Я не для спора. Просто это ощущение, в котором сейчас живу и снимаю. Помнишь: «Мне на шею…», нет, на плечи: «Мне на плечи бросается век-волкодав…» Может быть, я сниму хорошую картину. Может быть… Кадры хорошие есть, вопрос только, выстроится ли из очаровательной приключенческой книжки «Трудно быть богом» то, о чем сегодня задумывается современный человек. Так я снимал и «Хрусталев, машину!», ведь мы старались попасть в гоголевскую интонацию. И рабочее название было «Русь-тройка». В России фильм шел, но очень мало. Хотя нельзя сказать, что его не хотели смотреть. Мой редактор и товарищ Евгений Прицкер объездил с картиной многие города, и три дня были полные залы. Потом — меньше… Но так и надо было показывать. А после пришел новый министр культуры, человек, чьи установки для меня враждебны…

— Это, позволь, какие же?

— Ну идея, что кино в России должно быть коммерческим.

И картина дальше ездить никуда не могла. В нашей маленькой студии денег не было. Ее посмотрели только до Урала. Но у министров, знаешь, должности не вечные.

Я был на том революционном съезде Союза кинематографистов, где прогнали великих… Некоторых зря прогнали. Но я сам никого не прогонял, просто тогда разрешили мои запрещенные фильмы и едва ли не в каждом выступлении мое имя упоминали… вот, мол, за что вы Германа так? А просто я был первый снятый с полки режиссер. И на моих глазах Марк Захаров, прелестный, кстати, режиссер, сжег партийный билет. Его никто не заставлял это делать, но он сжег. Сейчас я включаю телевизор, где Марк Захаров умиляется «Кубанским казакам». Это-де замечательный фильм замечательного режиссера. Но это ложь. Это фильм толкового постановщика фальшивых и лживых советских мюзиклов, который строил свою карьеру на том, что на фоне жутких, нищих и смрадных советских колхозов, где дети не знали, что такое белая булка, по заданию партии и правительства разворачивал сказки. Заметь, не свои, а заказные, партийные. Пырьев — режиссер? Нет, Пырьев — шоумен. Холодный, бездушный, продавший свою лиру кровавому режиму. Апологет лжи. Захаров это знает не хуже меня. Ну что, Марк, билеты посжигали, а через десять лет стало понятно, что надо двигаться в обратном направлении? Для чего? Чтобы правители полюбили?

— «Колебался вместе с линией партии»?

— Знаешь, за эту фразу на похоронах моего отца один хороший человек дал по морде другому хорошему человеку. Я-то помню 56-й и 57-й годы, когда возвращались люди из лагерей. Они приезжали и не могли сидеть на диване. Я помню писателя, который сидел у батареи у нас на кухне. Он все время курил и просил спирта, но где его было взять?.. И наша домработница бегала ему за портвейном, потому что коньяка он пить не мог. Отсидел он лет девятнадцать. А потом поехал в Москву и повесился. И я помню, как я ехал в Киев с другим таким же бедолагой, который, чтобы родня на вокзале его узнала, привязал на руку галстук. И полтора часа мы бегали по вокзалу. Встречать его никто не пришел, и он ходил, высоко подняв руку с этим идиотским галстуком. А ждал он не приятелей, а жену и дочь. Но они прийти испугались.

А теперь мы будем петь слова гимна, под который была искалечена жизнь этих людей. Будем петь, не поставив и не показав народу Шаламова, даже Солженицына. Ты видел западного «Ивана Денисовича»? Не видел… Знаешь, так все старательно сделано… Актер интересный. Но я встал и ушел. Потому что там Иван Денисович идет в медпункт, где врач в белоснежном халате раздает заключенным градусники, и они ставят их себе в рот.

— Мы с тобой больше года не общались. А когда общались, то спорили, что называется, до хрипоты. Ты, выходит, в своем доверии к нынешней власти сломался на гимне.

— Знаешь, я и сейчас считаю, что если кто и родился в этой стране президентом, то это Путин. Но, приближаясь к красным лозунгам, он однажды может услышать от России: «Ладно, ты свое сделал, а теперь пусть Зюганов». По-моему, нас спасает, что Зюганов — классический гоголевский тип. Он цитирует философа Ильина, даже не зная, что тот — антикоммунист. Я за того Путина, которым он сам хочет быть в наших глазах. И фильм, который снимаю, как-то со всей нынешней ситуацией связан.

— Расскажи про фильм.

— Наш герой — землянин на другой планете. В страшной, жестокой средневековой стране. Он всемогущ, как Бог. Но все его могущество мало кому может помочь и мало кого спасти. Он в силах залить всю планету кровью, даже уничтожить ее. Но души людей не в его власти. Он чувствует что-то зловещее в той унылой серости, в которой живет. И это что-то приходит. А он не имеет права убивать. Но берет мечи… Меня когда-то упрекали, что мы никогда не снимаем кино о современности. Так сейчас это для нас — современное кино. Истинная демократия — неслыханно трудное состояние.

— Почему все-таки Румата — Ярмольник?

— На пробах он лучше всех сказал: «Сердце мое полно жалости, но я не могу этого сделать». И глаза у него были не пустые, что для современного российского артиста — редкость. А уж что получится — посмотрим. И, кроме того, он немного похож на того, из Назарета. Впрочем, я человек неверующий… И не важно, что у Ярмольника репутация шоумена из довольно безвкусной программы. Я вижу, что сейчас ему стало интересно работать.

— А как после главного героя в «Хрусталеве» чувствует себя во второстепенной роли барона Пампы твой бравый генерал?

— Это у него-то роль маленькая? Да у него замечательная роль… Но до сих пор не понимаю, как можно было не дать ему «Нику» за «Хрусталева».

— Будем старые обиды ворошить?

— Будем. Вот вы в «Новой газете» написали хвалебную рецензию на фильм «Барак». А фильм плохой, вторичный. И вранье. Там приезжает в 54-м году генерал МГБ в барак и с заключенными водку пьет. А режиссер — способный. Так вы его просто дезориентируете!

— Ты тоже не ангел, но, извини, я не отношения пришел выяснять. Сценарий по «Трудно быть богом», который ты писал с Борисом Стругацким, был запрещен после введения наших танков в Чехословакию. Много позже был немецкий фильм, эдакая научная фантастика в духе жанра. А что потом?

— Потом мы сели со Светланой Кармалитой опять писать сценарий по «Трудно быть богом». Но пришел Горбачев, и показалось, что все это безумно устарело. Ну какие проблемы? Вот он — реформатор, почти бог. И завтра мы станем жить, как во Франции. И чего намекать, скажем, на Берию, когда можно все прямым текстом? Снимать стало неинтересно. И мы сняли «Хрусталева». Но прошло время, и мы почувствовали возвращение идеи.

— И фильм будет называться, как у Стругацких?

— Наверное, нет. Меня еще не раз обругают, что из легкой, романтической, любимой многими книжки мы делаем такое… Знаешь, тут уже две девушки-газетчицы приезжали, написали потом, что Герман снимает уродов… И не удосужились узнать, что все происходит даже не на Земле. У нас старый раб пытается рассказать Румате, что сказал ему «умнейший человек, табачник с Табачной улицы». А Румате не до мнения табачника, хотя тот сказал истину: «После серых всегда приходят черные». Видимо, так и назовем: «Что сказал табачник с табачной улицы».

— Слушай, не получается ли, что фильм про то, что реформы в России невозможны?

— Возможны. Только медленные, трудные и через души людей.

— Если не возражаешь, вернемся к ситуации в российском кино.

— И у Михаила Швыдкого, и в Союзе кинематографистов во главе с Никитой Михалковым — понятные приоритеты… главное — бизнес. Искусство — после. Я не знаю, может, это хорошо для Америки, еще для каких-то стран. Но не для России. У Булгарина были тиражи в четыре раза больше, чем у Пушкина. Так кто такой Пушкин (с их точки зрения)? Неудачный предприниматель. Представляешь, у нас сегодня продюсер может публично объявить: мол, если бы ко мне пришел Тарковский и я бы знал, что это Тарковский, я бы ему денег не дал!.. Ты думаешь, кто-то возмутился?.. Нет, подумай, он бы не дал денег на съемки Тарковскому или там денег на издание Пушкина. Поздравляю. До такого африканского капитализма в кино мы дожили. И ты думаешь, это деньги его? Или каких-то магнатов? Это деньги государственного телевидения и Госкино, это наши налоговые деньги. Поэтому кино в России сейчас нет. Мы нынче не кинематографическая держава. Старики снимать кино уже не могут. Моему поколению тоже стало трудно, но пока снимаем. А следующее — пропущенное. Они просто не успели научиться. Может быть, сейчас как-то выкарабкаются молодые. Ведь целая эпоха нужна, чтобы вылупился новый Тарковский. Говорят, что в России снимается шестьдесят картин в год. Но это же надо ухитриться — на «кодаке» получить такой отвратительный цвет, а мизансцены построить так по-советски…

— Тебе не кажется, что единственное, что осталось от советской власти…

— От советской власти осталось все.

— Ну дослушай, пожалуйста. Остался дар имитации.

— Абсолютно с тобой согласен. Читаю: «А теперь Игрек стал магнатом». Как стал? А назначили. Когда у нас в Репино подъезжают к магазину машины за сто тысяч не рублей, и из них выходят люди с такими лицами… Эти люди накормят и обустроят страну? Эти, по которым видно, что в жизни они всего-то и совершили — одну-две удачные спекуляции. Это остров доктора Моро, где из людей выводят чудовищ.

— Как ты к постмодернизму в кино относишься?

— Этих не смотрю. Для меня Сокуров — и модернист, и не модернист. Его принято ругать: мол, опять сокуровщина, а он все время из себя что-то больное вытаскивает.

— Сколько ты уже отснял?

— Две трети.

— А табачник твой погибает?

— Даже не хочу об этом думать. Да и какая разница? Главное, что его так и не выслушали, а ведь, может быть, он гений, может быть, он знал, что делать, этот табачник. Ведь серые еще либеральничают, говорят, что экономика должна быть прозрачная. А черные — это конец.

— Не боишься, что напророчишь?

— Конечно, боюсь. Я с этого и начал. За восстановлением сталинского гимна вполне логичен приход тех, кого нынешняя власть совсем не хочет видеть своими наследниками. Если будем заигрывать — обязательно доиграемся. Потому что полуреволюций не бывает.

Когда погасли софиты

Через день оказалось, что сцену, которую репетировали на морозе с утра до вечера, все же сняли. Один из двух дублей устроил и Германа, и Кармалиту. Хотя залив замерз, и Герман боялся, что без живой воды на заднем плане потасовка барона Пампы с серыми будет выглядеть так, словно снята в павильоне.

Если эта сцена попадет в фильм, то на экране она будет идти менее двух минут.

У меня есть своя версия, почему в ХХ веке Алексей Герман умел снимать лучшее кино (из того, что я видел). Все предельно просто, а потому готов поделиться чужим секретом: очень долго пишется сценарий, очень медленно подбираются актеры, а в большинстве просто лица, из которых воспитываются актеры, очень тщательно изготавливаются костюмы и выстраиваются декорации. Сначала все придумывается. Потом продумывается и репетируется. И только после раздается слово «Мотор!»

И когда вспыхивают прожектора и факелы, ты забываешь про холод и дамбу и оказываешься в родном средневековье. В том, где жрут, блюют, любят и любятся, в том, где черные всегда приходят после серых.

Чудо происходит не на пленке, а на съемочной площадке. Пленка бесстрастна и лишь запечатлевает факт чуда.

P.S.
Наша газета на протяжении всего производства «Хрусталев, машину!» поддерживала Алексея Германа. И мы рады, что наиболее крупный европейский киножурнал Cahiers du Cinema на трех языках объявил, что эта картина входит в число пятидесяти лучших мировых лент за последние пятьдесят лет.

Источник: Алексей Герман. Если будем заигрывать — обязательно доиграемся. «Новая газета», 24 декабря 2001 года