.

В творчестве братьев Стругацких отчетливо различаются три периода. В первом — примерно до «Попытки к бегству» — они оставались советскими фантастами, оттепельными ясноглазыми оптимистами, в чьем мире зло было случайно или по крайней мере преодолимо. Во втором — где-то от «Попытки» и до «Града обреченного» включительно — они ставили «последние вопросы», моделировали предельные ситуации, упирались в тупики и ввергали читателя в настроение тоски и тревоги, очень соответствовавшее семидесятым годам: ясно было, что империи с ее тепличной атмосферой оставалось недолго, готовые ответы не работали, а будущее представлялось иррациональным, принципиально непознаваемым и в любом случае неласковым. Это был период мрачных антиутопий, в которых счастье для всех, даром, и чтоб никто не ушел обиженный, покупалось ценой расчеловечивания. Главный выбор героя был между этой бесчеловечной утопией и обреченным, одиноким отказом от нее: прогресс пусть себе движется, «пока не исчезнут машины», а я не покорюсь. Саул, палящий по шоссе, Кандид, сжимающий скальпель, Банев, грозящий себе пальцем — «Не забыть бы мне вернуться», Гай, возвращающийся в свой ад — «Вот я и дома!»… Правда, в середине семидесятых здесь наметился перелом: отказ от утопии стал выглядеть трусостью. Перед Маляновым, не пожелавшим приносить себя и семью в жертву истине, тянулись с тех пор «кривые, глухие, окольные тропы»; Сикорски, застреливший Абалкина, по сути ничем не отличался от Кандида, бросающегося на мертвяка, — КОМКОН превращался в символ страха перед будущим, тем самым бесчеловечным будущим, которое несли мокрецы, мертвяки и Странники. Таково было мировоззрение поздних семидесятников, до смерти уставших от безнадежно вязкого времени: лучше какое угодно будущее, чем это бесконечное настоящее.

Третий период обозначился в восемьдесят четвертом, когда была окончена трилогия — центральный текст Стругацких, отразивший их эволюцию с наибольшей полнотой. «Обитаемый остров», хоть и датированный 1968-1969 годами, вынужденно нес в себе рудименты раннего утопического мировоззрения авторов: Каммерер устраивал революцию, низвергал отцов-творцов и впускал население Саракша в дивный новый мир, даром что путь туда лежал через недельную депрессию. «Жук в муравейнике» (1979) был самой безнадежной вещью Стругацких — все вопросы в ней оставались без ответа, и самая возможность ответа ставилась под вопрос. Вероятно, в этом и был залог популярности этой повести: она идеально совпадала с эпохой. В 1984 году появилась третья повесть о Каммерере — «Волны гасят ветер». С этого момента Стругацкие сталкиваются с новой для них ситуацией: даже верные им читатели, преданнейшие фэны встречают их новые тексты без прежнего энтузиазма. Ни «Волны», ни «Хромая судьба», ни в особенности «ОЗ» уже не нравились всем поголовно; «Град обреченный», переусложненный, перенасыщенный аллюзиями, рассчитанный на эзотерическое восприятие семидесятых, в восьмидесятые воспринимался с трудом — так глубоководная рыба неуютно чувствует себя на мелких местах. В семидесятые на Стругацких молился читатель, на них топталась официальная критика — в конце восьмидесятых все уже было наоборот; тексты, написанные Борисом Стругацким в одиночестве и подписанные «С.Витицкий», были встречены довольно кисло, и круг их поклонников заметно уже, чем восторженная толпа младших научных сотрудников, разбиравших на цитаты «Понедельник» и «Пикник».

Между тем этот третий период представляется самым интересным — именно потому, что «роковые вопросы», поставленные в мрачных повестях семидесятых годов, в этой поздней прозе были либо переформулированы, либо сняты. Все проще и страшней, а противоречия, казавшиеся неразрешимыми, оказались на деле ложными, ибо противопоставлялись вещи взаимообусловленные, а вовсе не взаимоисключающие. Может быть, главная хитрость дьявола в том и заключается, что он вечно раскалывает человеческое общество примерно пополам, противопоставляя империю и либерализм, закон и порядок, вертикаль и горизонталь, — но христианство отвечает на это ложное противопоставление идеей синтеза, которая и воплощена в кресте. И напрасно иные сводят его смысл только к напоминанию о крестных муках.

2.

«Гадким лебедям» не повезло многажды. Сначала эта повесть (1967-1968) была отклонена везде, куда ее — без особых надежд на успех — предлагали для легальной публикации. Потом — единственная из всех сочинений Стругацких — нелегально ушла за рубеж и вышла в «Посеве», так что пришлось писать официальное отречение. Потом — в восемьдесят седьмом — Владимир Михайлов рискнул опубликовать ее в «Даугаве» под названием «Время дождя», и в этом качестве она была доступна немногим и немногими адекватно оценена; впрочем, за двадцать лет хождения в самиздате «Лебедей» прочли все, кому это было нужно. Однако сочинение вышло темное, предельно зашифрованное — отлично помню споры о том, как следует понимать финал, и кого, собственно, означают собою «очкарики», и зачем они сделаны столь отвратительными, коль скоро именно благодаря им является в финале Диана Счастливая… Наконец, окончательным невезением было включение этой повести — на мой вкус, вполне самодостаточной — в роман «Хромая судьба» (1984-1989), который при некотором внешнем сходстве коллизий (писатель в разлагающемся мире) резко отличался от «Лебедей» и по проблематике, и по тону.

Все это не помешало «Лебедям» прославиться и даже считаться вершиной творчества зрелых Стругацких, но адекватных интерпретаций им не прибавило. Дело запутали и сами авторы, упорно утверждавшие, что повесть эта — о беспощадности будущего к настоящему, о том, что жить надо для будущего, а умереть успеть до того, как оно наступит. Любой талантливый автор подобен тому персонажу «Волн», который ставит перед собой одну проблему, а решает обязательно другую, связанную с ней очень отдаленно, а чаще никак, — и у Стругацких эта разница между довольно узкой авторской задачей и ослепительным результатом особенно наглядна: кто бы в здравом уме поверил, что «Жук в муравейнике» — повесть, направленная против тайной полиции? Не хочу накаркать — тем более что люблю Константина Лопушанского, — но боюсь, что и фильм «Гадкие лебеди», съемки которого только что завершились под Питером, а премьера ожидается весной будущего года, окажется очередным подтверждением чуть не кармического предопределения, тяготеющего над судьбой этого текста. От него в сценарии осталось не так уж много. Впрочем, поживем — посмотрим.

Между тем «Гадкие лебеди» стали сбываться буквально. Сюжета пересказывать не станем — все свои. Однозначной трактовки мокрецов в стругацковедении не было, но в самом тексте содержится прямая параллель с евреями («мокрецов ненавидят потому, что нет евреев»; стать мокрецом нельзя — болезнь не заразная, генетическая) и множественные намеки на интеллигенцию (болезнь начинается с появления желтых «очков» вокруг глаз; если не давать мокрецам читать, они умирают от голода; воспитанные мокрецами дети знают множество умных слов; мокрецы ведут себя со спокойным, слегка презрительным достоинством; они хорошо себя чувствуют только среди сырости и гнили — в то время как наиболее устойчивое определение интеллигента или либерала в советской традиции было именно «гнилой»). Интеллигенты-евреи-диссиденты, отделенные от города колючей проволокой и помещенные в лепрозорий, оказывались на деле могущественны — прежде всего в финансовом отношении: у лепрозория, оказывается, есть собственная литературная премия, издательства, контакты «наверху»… По заказу спецслужб мокрецы работают над таинственными изобретениями, позволяют наблюдать за собой и экспериментировать с собой же — короче, среди спецслужб у них есть влиятельные покровители: пусть «эти люди» думают, что мы работаем на них, говорит глава мокрецкого братства, философ и бывший Дианин муж Зурзмансор. Наконец, Банева смущает, что к мокрецам никого не пускают, а сами они свободно выходят в город, — и Голем намекает писателю, что еще неизвестно, кто действительно живет в лепрозории: мокрецы — или остальные горожане. Иными словами, кто от кого отделился и кто за кем наблюдает — большой вопрос: первые да будут последними.

Изображая интеллигенцию, причем диссидентского толка, Стругацкие зашли дальше всех своих современников. Борис Стругацкий признался однажды — и это автопризнание как раз довольно убедительно, — что герою-интеллигенту, рефлексирующему иронисту Изе Кацману АБС всегда предпочитали героя действующего, честного и прямого Андрея Воронина. В «ГЛ» этот конфликт еще нагляднее: именно за Баневым здесь моральная правота. «Не забыть бы мне вернуться» — недвусмысленное «возвращение билета», первый в творчестве Стругацких отказ от утопии, которая покупается, правда, не слезинкой ребенка — дети довольны, у них все отлично, — а истерикой перепуганных взрослых. Мир взрослых в «ГЛ» отвратителен, корыстен, циничен — но детский мир бесчеловечен, и это заставляет Банева произнести самую главную максиму в книге: если вы новы во всем, но по-старому жестоки, — тогда для чего все? Разумеется, жесток и мир города, — но у него нет будущего, он слаб, автоматы ржавеют и рассыпаются в прах; дети ужасны потому, что за ними сила, — а за силой Стругацкие 1968 года идти не желали категорически: слабеющая тоталитарность казалась им приемлемее могучей и перспективной. В 1968 году эта коллизия имела особую актуальность еще и потому, что советский имперский зверь только что сделал очередную гадость и тем окончательно скомпрометировал себя — но за его врагами, ликующими по случаю очередной дискредитации оппонента, просматривалась такая безжалостная мощь, что моральный выбор представлял известные трудности (разумеется, для тех, кто эту мощь видел, а не просто сочинял про танки, идущие по Праге). За революцией в Праге — раздавленной, но не побежденной — стояла вся мощь будущего, в котором Городу Дождя уже не было места; реванш оказался отсрочен, но неизбежен, и «Хищные вещи века» тоже не случайно были написаны в конце шестидесятых, когда контуры этого реванша рисовались отчетливо.

3.

Рациональные и умные дети в повести Стругацких отнимают у взрослых право на существование — отнимают не символически, а вполне реально. Они не снисходят даже до убийства, действуя по принципу, описанному Шендеровичем: «Уничтожить тараканов нельзя, но можно сделать их жизнь невыносимой». Взрослые для этих детей — именно паразиты. На таком противопоставлении мира взрослых миру детей держались в шестидесятые-семидесятые годы целые педагогические системы, горячими поклонниками которых и ныне выступают отдельные публицисты, прошедшие школу «Алого паруса». Педагог-новатор — любимый герой «Новой газеты». Всякий класс (или авторская школа, или судостроительный кружок — не важно) педагога-новатора строится как секта, фундаментом которой является тезис о греховности остального мира. Дети, воспитанные таким новатором, могут быть и «добрыми», и «светлыми», и «чистыми» — но все эти слова следует тут же закавычивать, ибо доброта-чистота-светлота начисто обесцениваются самоупоением, тесным и теплым дружеством избранных, презрительной враждебностью к остальному миру (почему учитель и обязан страдать, а жестокий мир в лице косных родителей или школьной администрации — со всех сторон наступать на кружок посвященных). Все члены новаторских сект, от школы Щетинина до «Каравеллы» Крапивина, отличались коммунарским максимализмом и святой верой в свою непогрешимость — и этой самовлюбленностью, которой педагог-новатор награждал вернейших в обмен на преданность, сводились на нет все преимущества мокрецких методик. Георгий Полонский, драматург исключительной социальной чуткости, построил на этой коллизии горькую пьесу «Драма из-за лирики», превратившуюся в руках Динары Асановой в отличный фильм «Ключ без права передачи». Он теперь почти забыт, а речь-то в нем шла о важных вещах — о кружке посвященных, о «продвинутых» детях и их учителе-изгое, о самовлюбленности новатора и мудрости «человека толпы» — директора, сыгранного Алексеем Петренко… Интеллигент у Стругацких побеждает по всем статьям — в конце концов он мстит миру, запершему его в лепрозорий, и военным, использовавшим его, и обывателям, ставившим на него капканы… Проигрывает он в одном: если вы — будущее, но жестоки, как прошлое, то и на фиг такое будущее. Мир, в котором среди туч вырезают квадрат и демонстрируют маленькую холодную луну как символ своего маленького холодного всемогущества, — категорически не устраивал Банева. И еще меньше его устраивала апелляция к детям — вечный аргумент людей, которые в своей аргументации не уверены. Дети — главная советская святыня, во имя их делалось все, на детях строилась наиболее непрошибаемая демагогия. Люди, научившие детей презирать родителей, не завоевывали будущее, а крали его. В истории о гаммельнском крысолове крысолов ничем не отличается от крыс: они изводили город, он его попросту убил, лишив надежды. Стругацкие могли бы и не упоминать крысолова в тексте «ГЛ», но решили расставить все акценты. Тот, кто уводит детей, — может быть прав, чист, субъективно честен, но морален не будет никогда, даже если дети в восторге. Морален в этой ситуации Банев, который так любит «выпивать и закусывать квантум сатис».

Михаил Ходорковский кажется персонажем «ГЛ». Симптоматична оценка Березовского, высказанная в недавнем интервью автору этих строк: «Я занимался политической борьбой, а Ходорковский зашел с другой стороны. Для меня три условия свободы — вера, просвещение и труд. Ходорковский начал с просвещения. Он построил сеть лицеев, которые не разрушены с разгромом ЮКОСа. Я могу с ним спорить как с политиком, по пунктам возражал на его письма, но его политика просвещения кажется мне совершенно верной».

Мы прочли в «Новой газете» немало умиленных репортажей о воспитанниках лицея Ходорковского, где портреты Ходорковского на каждом шагу; знаем мы и о благородной, без всякой иронии, просветительской миссии «Открытой России». Во всей этой прекрасной просветительской деятельности настораживает только одно: глубокая вера воспитанников в Ходорковского. По всем публикациям о нем он выглядит классическим мокрецом: очки, спокойное презрение к обидчикам, заклепанность во узы, тайное могущество, которое этими узами только подчеркивается… Еще непонятно, кто кого отделил решеткой — господин Президент Ходорковского или Ходорковский господина Президента. Бизнес Ходорковского построен прозрачно и рационально — именно эти слова мы слышим чаще других. Основа этого мира — здравый смысл и эффективность. И воспитать в таком духе детей — в самом деле более надежный путь к победе над прогнившей державой, нежели даже самые радикальные формы политической борьбы, не говоря уж о кремлевском интриганстве.

В превосходном (много лучше «Слизи») киноромане Гарроса-Евдокимова «Чучхэ» намек на Ходорковского настолько ясен, что стыдно называть его намеком. Действие перенесено как раз в лицей, директор которого — педагог-новатор — подозрительно напоминает всех своих коллег из текстов Стругацких, в диапазоне от Г.А.Носова («ОЗ») до самоотверженных учителей из «Полдня», которые за ночь вызубривают весь курс космолетных наук, чтобы отговорить учеников от бегства на ракете. Этот самый педагог-новатор растит из своих детей суперэффективных менеджеров, чья взрослая жизнь, однако, оказывается трагедией: адаптированная к России идея «чучхэ» — опоры на собственные силы — оборачивается расчеловечиванием. Молиться на эффективность ничем не лучше, нежели обожествлять прибавочную стоимость. Героев, по сути, учат ни перед чем не останавливаться — и старик директор сам в ужасе отступает перед тем, что у него получилось. Сектантская природа педагогического новаторства заявляет о себе с новой силой: суперэффективность тождественна нежизнеспособности.

4.

А теперь представим фарсовое развитие сюжета Стругацких. Зурзмансора посадили, придравшись к финансовым нарушениям, которых не было. Мокрецы обезглавлены. Но тут находится один ребенок, ученик Зурзмансора, или тот самый молодой человек с портфелем, к которому Банев бегал закладывать Павора, или еще кто-нибудь из людей генерала Пферда, — который проникается истинной любовью к городу и всей своей гниющей родине. Ему тоже хочется эффективности, но, так сказать, патриотической. Не на базе «Открытой России», а на базе «Единой». Ему хочется перепохитить детей, вернуть их господину Президенту. И, прибегая к самым что ни на есть мокрецким технологиям, он заряжает антимокрецкое просветительское движение на основе патриотизма. Арендуется лагерь на Селигере. Дуется, плюется, из грязи вымешиваются «Наши». Надо ли напоминать, что В.Ю.Сурков — младший друг и непосредственный воспитанник Ходорковского, сохранивший к преданному им шефу и учителю некое подобие пиетета? То есть лично он его, конечно, не уважает и вообще не остановился перед тем, чтобы схарчить. Но вот методики его он ценит, потому что другим не обучен. И начинает воровать детей, так сказать, обратно (что может быть смешней, чем красть ребенка у цыган?!).

Наблюдается занятная коллизия: одна половина мыслящего сообщества (расколотого примерно пополам) возмущается деятельностью «врагов России» и опасается полной утраты национального суверенитета. Михаил Леонтьев, Глеб Павловский и даже такие, пардон, интеллектуалы, как Владимир Соловьев, писатель-ресторатор Липскеров и гордый Гордон, всерьез озабочены влиянием Ходорковского на парламент и молодое поколение (да ведь это одно и то же! Депутаты — те же дети). Некоторые из перечисленных интеллектуал-патриотов даже читают лекции «Нашим», объясняя им, что мы в огненном кольце. Другая половина отечественной и эмигрантской интеллигенции причисляет Ходорковского к лику святых, а всех своих оппонентов обвиняет в связях с кровавой гебней, личной подкупленности Кремлем и тщетных стараниях продаться подороже. Оглушительная вторичность и удручающая монотонность этих обвинений никого не останавливает. Интеллигенты-государственники с ужасом думают о том, что планируемая Западом бархатная революция ввергнет Россию в кровавый хаос, а потому ее надо немедленно остановить. Интеллигенты-антигосударственники с тем же ужасом (правда, не без легкого самоподзавода) ожидают погромов от «Наших», видя в них хунвейбинов, гитлерюгендовцев и футбольных фанатов в одном флаконе. Обе части интеллигенции — в начале перестройки столь монолитной — обвиняют друг друга в продажности: «Вас купил Кремль!» — «Вы существуете на деньги Вашингтона!» Выбор, прямо скажем, достойный.

Оценим для начала всю провальность проекта «Наши»: по меткому выражению Юлия Дубова, Сурков учился-учился у Ходорковского, да недоучился. Не то, поясню, знал бы, что построить секту на антицерковной идее — запросто, а на базе РПЦ она не строится. «Наши» задуманы именно как секта, сплоченная, с горящими глазами, — но если устроить крестовый поход детей против государства еще можно, то во имя этого государства они и шагу со двора не сделают. Жалость к полудохлому зверю, осажденному со всех сторон, все еще злобному, не желающему ничего сделать для собственного выздоровления, — чувство хорошее, достойное. Но оно посещает таких, как Банев: поживших, послуживших, посочинявших, способных любить свой город таким, каков он есть. Банев умеет любить людей грязными, вонючими и даже жестокими, если эта жестокость проистекает от дурного воспитания и плохой жизни, а не является следствием холодного расчета. Нельзя научить детей любить Родину, как любят ее сорокалетние, хорошо представляющие альтернативу. Нельзя объяснить детям, что Родину лучше любить по-розановски — «всеми плюнутой». Это недетская эмоция, трудная. Поэтому «Наши» обречены с самого начала: вербовать этих ребят надо из бывших эмэнэсов. Получился бы трогательный «Парад планет». «Карабин!» — «Кустанай!» Престарелые семидесятники, съехавшиеся поиграть в войну.

А теперь объясним, почему не надо было сажать Ходорковского.

Поздних Стругацких надо читать внимательнее, чем ранних. Просто время для них еще не пришло — эти авторы соображали очень быстро и опережали читателя лет на десять. Поздним Стругацким надоело ставить выдуманные «последние вопросы». Типа: что лучше — грязный мир или жестокие реформаторы? Мужики или жрицы партеногенеза? Полицейские или Шухарт? Сикорски или Абалкин? КОМКОН или Странники? Они поняли, что противопоставляют вещи взаимообусловленные и, в сущности, одноплановые; что Сикорски и Абалкин стоят друг друга; что никаких Странников не существует в природе, а просто одна часть человечества обогнала другую… Что вопрос о выборе между грязным миром и жестоким прогрессом бессмыслен — ибо в грязном мире и прогресс жесток, другого в нем не бывает, а выбирать надо третье, не то из круга не выберешься. И вся проза Стругацких начиная с повести «Волны гасят ветер» была посвящена снятию прежних дихотомий; вот почему она перестала давать читателю ту лестную самоидентификацию, которую эмэнэсы черпали в творчестве Стругацких до перестройки. Интеллигенция семидесятых очень любила безнадежные выборы, неразрешимые вопросы и открытые финалы. Потому что вопросы, на которые можно ответить, и дихотомии, из которых можно выбирать, — предполагают необходимость действия, а действовать интеллигенты ненавидят.

Так вот, точка в развитии темы «Гадких лебедей» (и учителей-новаторов) поставлена в последней на сегодняшней день повести Бориса Стругацкого «Бессильные мира сего». На мой взгляд, это главное высказывание во всей русской послестругацкой фантастике. То есть АБС уступили только самим себе. «БМС» — не самый раскрученный текст Стругацкого, положительных отзывов хватало, но адекватного анализа почти никто, кроме Никиты Елисеева да Михаила Юдсона, не дал. Повесть, однако, очень значимая, поскольку в ней автор имеет дело не с моделями, а с реальностью. Напомню сюжет: учитель, он же гуру, он же Стен Агре, собирает команду вернейших учеников (в которых видят намеки на семинар Бориса Стругацкого в Питере — может, и небезосновательно). Эта команда вернейших отличается тем, что у каждого Агре разглядел свой, отдельный талант — и принялся развивать. Захотелось этому кружку поставить своего человека в президенты. Преуспели. И во время первого же публичного выступления президента убили — кто бы вы думали? Конечно, один из воспитанников Стена Агре — по кличке Ядозуб. Во всяком тайном сообществе есть Иуда, во всякой секте — зародыш ее гибели; всякая стратегия самоубийственна, а верна только повседневная тактика частной порядочной жизни. Каких ты рациональных конструкций ни выстраивай, с кем ни борись, какими притяжательными местоимениями ни называйся — все попытки «эффективного» преобразования жизни ею же самой успешно и побеждаются. «Проклятая свинья жизни!» — восклицает в отчаянии Стен Агре, да и другие его ученики ненавидят загубивший их таланты, липкий, паутинный быт. Сдавлены, расплющены, лишены всех своих старательно развитых дарований (а бывает и хуже — куплены, закормлены, успокоены) — таковы у Стругацкого «Бессильные мира сего». Но, может, в этом и залог спасения мира, не то б он давно рухнул вследствие бурной деятельности всех этих кудесников?

Да, Проклятая Свинья Жизни разлеглась на пути у всех наших рациональных инициатив по переустройству Вселенной. Может, мир потому и уцелел, что эта самая свинья — она же Гомеостатическое мироздание — хранит его от слишком опасных изменений. «Проклятая свинья жизни» — это одно лицо двуликого Януса, а ему положены два. И помимо свиного рыла, грубая реальность вдруг начинает демонстрировать этот второй лик: мудрый, несколько апатичный и вполне человеческий. Умозрения не пройдут — ибо в любом умозрении уже присутствует то, что его победит. Это человеческий фактор, проклятое и благословенное несовершенство человеческой природы.

Именно поэтому не опасен был Ходорковский со своими слишком каббалистическими, слишком рациональными представлениями о политике, бизнесе и власти. Именно поэтому ничего не получится у Суркова. И все попытки навязать миру свою игру рано или поздно окончатся ничем — потому что вылезет из своего угла неучтенный Ядозуб или одумается недозомбированный ребенок. Все гадкие лебеди (и оппонирующие им прекрасные утята с их патриотическим настроем) разобьются о реальность, и это единственная реальная коллизия — а все, из-за чего мы перестаем здороваться и ломаем копья, суть коллизии надуманные и безвыходные. А Баневу вообще не о чем беспокоиться, потому что ни у каких мокрецов еще сроду ничего не получалось. Нагнать дождя и надумать тумана они худо-бедно способны, но дети, выросшие в этом дожде и тумане, никакого принципиально нового будущего не изобретут. Русская идеологическая, политическая и интеллектуальная реальность полна фантомов, давно не имеющих никакого отношения к реальности. И вместо того чтобы сажать мокрецов, организовывать противопоставленных им «сухачей» и в ужасе отшатываться от будущего, в котором хозяйничают те или другие, — давно уже пора советоваться с агрономами о том, какие культуры лучше растут в сырости.