“Меня глубоко возмутило то, что 50-летие смерти Сталина стало поводом для воспевания этого тирана и его роли в судьбе страны, – говорит художник, – Поэтому я решил сделать эту выставку, хотя и не планировал сначала, не готовил ее специально”.

Выставка работает в небольшом зале “Интер-Колор” на Малой Дмитровке, 24. Как сказал один из гостей, зал напоминает ритуальный: на фоне черных стен, затянутых бархатом, – черно-серо-белые картины знаменитого художника. “Так и есть, – подтвердил Обросов, – что же это еще может быть. А сейчас этих людей убивают второй раз, говоря о положительной роли Сталина”.

Один их друзей художника сказал, что этот всплеск положительного отношения к Сталину – реакция на сегодняшний день, что через поколение изменится отношение к репрессиям, что уйдут те, для кого громогласное снижение цен на колбасу стало мерилом, и тогда вспомнится все, и люди осознают то время правильно, и уже не будет искушения назвать Сталина “положительной исторической фигурой”.

“Вот вы говорите: Сталин, а посмотрите, разве это Сталин поливает заключенных водой или это Сталин приходит ночью арестовывать… Это простые люди, и они все те же”, – говорит Обросов, показывая на свои картины.

В его работах повторяется образ красивого седого человека, которого арестовывают, в его повороте головы – достоинство, тревога, он не вызывает жалости, наоборот, – в энергичном взгляде – предостережение нам. Это – напоминание об отце художника, известном враче, директоре Института им. Склифасовского Павле Николаевиче Обросове.

“Ведь кого уничтожал Сталин? Лучших…”. Видно, как дорога художнику память об отце, как жива в нем привязанность к семье, к корням: “Мы – тверские!”. Он часто говорит о своих братьях, чтит старшего на сегодняшний день Владимира Павловича, он, как и все пятеро братьев Обросовых, воевал; Игорь, младший, на фронт не успел. Вспоминали книгу старшего брата Андрея Обросова “Закон – Тайга”. Кто-то рассказывал, что она попалась в руки раньше, чем “Архипелаг” и Шаламов, и сильнейшее впечатление от нее не потускнело со временем.

Игорь Павлович рассказал, что странным образом судьба будто сближала их отца и Сталина. Они родились с разницей в год: Сталин в 1889, Павел Николаевич – в 1890, оба пытались связать свою судьбу со служением Богу. Сталина выгнали из духовного училища, и он не получил никакого образования. Павел Обросов как старший сын приходского священника учился в семинарии, его тоже исключили, но за вольнодумие, он был лишен права продолжать образование в европейской части страны, поэтому он закончил медицинский факультет Томского университета. Он принимал участие в волнениях 1905 года, был арестован, сидел в одной камере с Кировым. Тогдашние тюремные условия позволяли проводить в камерах дискуссии по политическим вопросам, и точку зрения РСДРП(б) представляли Киров и Обросов. В ссылке Обросов и Сталин тоже были примерно в одном месте – Нарымском крае.

Игорь Обросов видит в таких жизненных параллелях те “странные сближенья”, которые случаются.

Между картинами, изображающими страшную жизнь в лагерях, висит справка о реабилитации отца. Она несопоставимо мала, зажатая этими картинами, как несопоставим сам факт реабилитации, сухого официального извещения, с мучениями, перенесенными этими людьми.

Стиль Игоря Обросова и как художника, и как человека сформировался в 60-е гг. Отсюда – жесткость и простота формы, почти плакатная ясность изображения. Эмоциональный план сведен к чередованию контрастных цветов. Но любимый художником черно-белый стиль – это не столько колористическое решение картин, сколько нравственная оценка: событий, людей, эпохи. Это жесткая оценка.

Последняя работа художника на эту тему – своеобразное обобщение советской истории. На первом плане – Сталин и приближенные, в которых угадываются Берия, Вышинский, Молотов, и все те, которых мы уже не помним в лицо, но понятно, что именно эти серые, мрачные люди с квадратным лицами, со скрывающими глаза очками, в надвинутых шляпах и оставили после себя, вокруг себя мертвое пространство. Сначала кажется, что они окружены горами то ли руды, то ли безжизненными холмами. Но, присмотревшись, понимаешь, что это горы черепов, почти неразличимых из-за их несметного количества. И кажется, что самое количество смертей, отрицает себя, и выпадает из нашего восприятия, но составляет уже часть природы земли, ее породы, ее основы. Сталин и тесный ряд его соратников будто выступают из картины, надвигаясь на нас. Хочется отступить назад от полотна, чтобы не быть смятым, раздавленным ими. И тревожный красноватый свет идет не только с вышек в верхних углах картины, но сверху, не столько картины, сколько с неба. Уже не как предупреждение, но как существующая реальность.

Картина обладает своеобразным продолженным действием. Впечатление от нее на следующий день едва ли не сильнее, чем при непосредственной встрече. Действие картины нарастает, как красный, тревожный цвет неба на картине.

На открытии выставки в маленьком зале собралось немного народу. Художник сказал, что позвал в основном “жертв”, своих (он невзначай, без аффектации называет их всех “братьями”, и это не фигура речи, это правда их жизни), чтобы они не думали, что о них забыли в припадке размышлений о положительной роли Сталина.

“Ну, жертвы, идите сюда”, – улыбаясь, сказал Обросов перед началом выставки. И они вышли. Человек семь. И встали так, будто им неудобно, что они оказались в центре внимания. Потом Игорь Павлович выдергивал из немногочисленных зрителей своих знакомых: “И ты иди сюда, и ты. И ты тоже спецпереселенец”. В какой-то момент показалось, что нас поровну: мы стояли двумя полукружьями и смотрели друг на друга: те, кто на своей шкуре узнал, что такое сталинская эпоха, и те, кого это впрямую не коснулось. Они выглядели растерянными. Хотелось одновременно и запомнить их лица и опустить глаза: почти невозможно прямо смотреть на человека, пережившего тяжелое несчастье.

Они стояли так, будто знали что-то такое, что сегодня уже не нужно. Но они-то понимают цену этого знания, как и то, что оно не может и не должно исчезнуть. И цена его сохранения им тоже хорошо известна. И кажется, что уместен и этот небольшой зал, и отсутствие телекамер (была одна) и прессы. И это тоже знак времени.

И их лица, их глаза, смотрящие почти без выражения, были важнее их слов, вполне обычных: что нельзя забывать, что репрессии и война уничтожили лучшую часть народа, что более половины арестов была по доносам, что лишние метры в коммуналке могли стать поводом для доноса…

Смотреть на них – все равно, как вдруг убедиться, что перед тобой герой войны 1812 года. Или нет, сильнее, те люди, которые перенесли эсхатологический выдох истории и остались живы. И каждый из них – человек в свою меру, в полную меру, иногда или по-другому не осознаваемую. Они оказались на острие. И это нам “слова” – то, что они говорят, а они так выражают тяжесть Десницы. И нам не разобраться в смысле происшедшего. Они – свидетели. А мы – свидетели свидетелей. Смотришь на них и понимаешь, что они оставляют нам какую-то задачу. Только мы видели их живыми. Что мы передадим о них?

Кажется, именно это понимание выпавших испытаний позволило художнику написать портрет А.И. Солженицына с элементами обратной перспективы. На переднем плане – фигура писателя, вполне узнаваемая, но в то же время обобщающая страдания, тяжелые размышления, трагическую невозможность в ы с к а з а т ь то, что видели они и поняли. Внизу картины – традиционные маленькие домики – русские домики, закрытые, одиноко разбросанные. Портрет черно-серый, мрачный, как и опыт этих людей. Но этот опыт может быть преодолен. Фигура Солженицына прорывается из густой тьмы в рассеивающийся сумрак, после сумрака приходит свет. Света пока нет, но уже все готово к его приятию. Пока все на своих местах. Правда свидетеля пока неизмеримо больше, чем могут вместить маленькие домики, – осознание придет позже. И тогда прорвется внутренний свет. И обратная перспектива будет оправдана.

У Обросова вообще мало света на картинах, но не потому, что его герои вне его, а потому что м ы не видим этого света. Для нас эти события слишком близки, а наше зрение слишком обычно, чтобы увидеть в том, что произошло, потусторонний свет.

Но даже сейчас, на открытии выставки, французский художник русского происхождения Габриэль Юон, дал другое осмысление “страшных лет России”. В его семье не прерывалась христианская традиция (отец художника был первым настоятелем храма на русском кладбище в Париже Сент-Женевьев-де-Буа), и это помогло дать другой вектор размышлений о тех событиях. Говорил художник очень осторожно, в нужную меру, чтобы, оценивая подвиг стоящих перед ним людей подлинно духовной мерой, не смутить их, не оправдать их страданий будущим величием. Мы же говорим сейчас о мученичестве первых христиан, уже з н а я об их посмертном прославлении, и тем самым как бы говорим о том, что их жертва была оправдана. Но сказать это в лицо конкретному человеку, выжившему в лагере, стоящему перед тобой сейчас, – человек не может решиться.

Г. Юон назвал Обросова русским Гойей, “по картинам его будут через двести лет представлять то, что было в России”.

Говоря о духовном содержании тех лет, Г. Юон как бы только обмолвился о том, что Святой Праведный Серафим Саровский, как и Достоевский, предвидели эти события, и так и случилось, он не стал развивать эту мысль. И после упоминания этих имен слова французского художника о великом предназначении русской духовности прозвучали вне привычного нам газетного контекста, а из глубины опыта, принадлежащего не человеку, а традиции, которой человек – лишь часть. Показалось очень важным, что о последнем нашем “бастионе”, о духовности, говорит русский француз, а не мы сами. Нам как-то не с руки – слишком уж очевидно несоответствие между предназначением и реальностью. А “тот берег”, видимо, задает расстояние, с которого хорошо видно наше “большое”.

Я не знаю, может ли служить утешением тем людям, которым до сих пор снятся крик часовых, лай собак, нечеловеческие нормы кубометров, как вспоминал друг Обросова, их эсхатологическое приношение истории? Если не всем и не сейчас, то в будущем веке – всем. И черный, и белый цвет Обросова пронижется светом, и высветится все главное, что он сказал в этих полотнах.