Он гордился: «Самиздат — придумал это слово я еще в 40-м году».
Правда, сперва был «самсебяиздат» — книжечки, которые он сам отпечатывал на машинке. И я, как многие, как все, начал узнавать его по ним, ну, и по чтению его (и моих) друзей. Целомудренно-самоироническое стихотворение «Из проклятого прошлого» («Никакой я женщины не имел / И не ведал, когда найду») читал мне в осенней Тамани 1960 года Коржавин, и когда на следующий — буквально — день мы с ним завидели на главной и пыльной улице сутулого верзилу с чемоданом, то прежде, чем Эмка от неожиданности заорал: «Коля!», я волшебно подумал: «Глазков?». Хотя даже на фото его не видал. Видно, поэты похожи на свои стихи, как собаки на хозяев.
Читали мне и Александр Межиров — поэму «Лапоть», безумную и безумно талантливую. И Евгений Винокуров, не слишком-то склонный восхищаться коллегами: «По небу летают рыбы. / На солнце бывают пятна; / Поэты дружить могли бы, / Но мнительны невероятно». Или: «Вот идет состав товарный. / Слышен окрик матерный. / Женщины — народ коварный, / Но очаровательный». Или — однострочное о футболистах (!): «Бегут они — без друга, без жены…».
Так что словно родственную эстафету воспринял очень хорошую (подчеркиваю: очень!) книгу Ирины Евгеньевны Винокуровой, для меня с самого ее детства Иры, Ирочки, — «Всего лишь гений…». Судьба Николая Глазкова» (издательство «Время»).
Именно судьба, а не заскорузлые «Жизнь и творчество».
Книгу, отмечаю с удовольствием, не литературоведческую — хотя бы не чисто литературоведческую, — а, скажем, прозу литературоведа, заставляющую сопереживать и волноваться.
Автор вспоминает слова, еще в 30-е сказанные Глазкову Сельвинским: «Счастливый вы, Коля… Вы можете писать все, что хотите». Удивительно! Завидует — и кому? Голодному, непечатаемому поэту — мэтр, судорожно старавшийся вписаться в эпоху, жаловавшийся Молотову, что журналы не публикуют его «портрет т. Сталина», и осведомлявшийся у «железной ж…» (молотовская кличка), нет ли тут вредительства?
Но, может, как раз потому и завидовал?
Все тот же Коржавин говорил, что «Коля» научил его внутренней свободе и независимости («даже от собственных взглядов», самокритически добавлял он). Да, Глазков был неподражаемо (запомним это словцо) уникален, в частности, в вышеуказанном смысле. Ибо еще в 30-е годы, накануне 40-х, когда, по признанию Давида Самойлова, они, сверстники, были «якобинцами», полуоправдывая террор, «юродивый Поэто-града» (для многих-то выглядевший действительно юродом) оказался свободен от иллюзий эпохи. И если уникальность вообще может иметь традицию, то на сей раз разве что в родовом смысле: Винокурова говорит о прадеде и прапрадеде — протоиереях с мятежным характером, об отце-адвокате, который, когда в положенный 1938-й за ним «пришли», попросил дать ему доиграть с сыном шахматную партию. А то, что сын, ведший себя и, главное, писавший «что хочет», уцелел, говорит лишь о том, что сама репрессивная мясорубка руководствовалась абсурдом. Впрочем, оберегала и репутация юрода.
Кстати, о традиции.
Единственное, что вызвало в книге мое возражение, это приписывание Глазкову роли родоначальника той традиции, что якобы породила Вс. Некрасова или Пригова. Уникальность — уникальна, как все соответственно уникальное, и где продолжатели Хармса, Олейникова?
Впрочем, зато Глазков и его исследователь окончательно объяснили мне, почему не люблю современную имитацию «юродивости», хладнокровную и расчетливую, преотличнейше конвертируемую. Объяснили разницу между внешней, разрешенной свободой «юродствовать» (так, Сорокин, сперва напугавшийся шутовской акцией «Наших», заговоривший аж об эмиграции, ныне, наверное, благословляет тех, кто сдуру принес ему популярность) и свободой внутренней, самолично оплачиваемой.
К несчастью, Глазков сам покончил со своей уникальностью. Он, доживший до 1980 года, как поэт остался в 30—40-х. Устав от подпольного бытия, начал писать «плохие стихи для печати» и сперва стал «соцсюрреалистическим Лебядкиным» (Лев Лосев о нем), а потом… «Дурацкий колпак прирос к голове» (Самойлов).
Что ж, запомним другое: «Надо быть очень умным, / Чтоб сыграть дурака». «Люблю тебя за то, что ты пустая… / Но попусту не любят пустоту, / Мальчишки так, бумажный змей пуская, / Бессмысленную любят высоту…». «Поэзия! Сильные руки хромого! / Я вечный твой раб, сумасшедший Глазков!».
Ира! Спасибо за Колю Глазкова, а заодно за напоминание о различии двух форм свободы — внешней, случается, потакающей бесформенности, и внутренней, которая помогает выстоять, выжить. Если не убьют.

Оригинал статьи
http://2006.novayagazeta.ru/nomer/2006/86n/n86n-s43.shtml